Владимир Игоревич Баканов в Википедии

О школе Конкурсы Форум Контакты Новости школы в ЖЖ мы вКонтакте Статьи В. Баканова
НОВОСТИ ШКОЛЫ
КАК К НАМ ПОСТУПИТЬ
НАЧИНАЮЩИМ
СТАТЬИ
ИНТЕРВЬЮ
ДОКЛАДЫ
АНОНСЫ
ИЗБРАННОЕ
БИБЛИОГРАФИЯ
ПЕРЕВОДЧИКИ
ФОТОГАЛЕРЕЯ
МЕДИАГАЛЕРЕЯ
 
Olmer.ru
 


Джером К. Джером "Пол Келвер"



Jerome Klapka Jerome «Paul Kelver» © 1902

 

 

 

 

Перевод с английского Надежды Сечкиной

Редактор Е. Потанина

 

 

 

 

Джером К. Джером

 

Пол Келвер

 

 

ПРОЛОГ

В КОТОРОМ АВТОР ПЫТАЕТСЯ ПЕРЕЛОЖИТЬ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ЗА ЭТУ ИСТОРИЮ НА ДРУГИХ

 

На углу длинной, прямой улицы на самой окраине лондонского Ист-Энда – одной из безжизненных улиц, пролегающих между двумя рядами серых кирпичных зданий, чьи идеально-ровные подоконники и пороги образуют унылые линии перспективы, а застывший каменный узор навевает мысль о бремени прошлых забот, – стоит дом, который притягивает меня к себе, словно магнит. Влекомый неизъяснимой силой, я часто с удивлением обнаруживаю, что спешу к нему сквозь многолюдный центр города, где яркие керосиновые фонари освещают лица прохожих – угрюмые, сосредоточенные, свинцово-серые; сквозь глухие, темные переулки, где за плотно занавешенными окнами мелькают жуткие тени; сквозь узкие шумные улочки, где в сточных канавах возится детвора, а из каждой двери, вечно распахнутой настежь, выплескиваются разгульные крики и брань; через вонючие трущобы и заброшенные пустыри спешу я и наконец достигаю своей безотрадной цели, к коей меня ведет память. Я останавливаюсь у разрушенной ограды, и лишь тогда мое сердце обретает покой.

Дом – массивнее прочих, выстроенный в те времена, когда улица еще была сельской тропкой, огибавшей болото, – несет на себе странную печать отличия, заметно выделяясь на фоне одинаково уродливых соседей. С трех сторон дом окружен тем, что раньше именовалось садом, а ныне являет собой жалкий клочок каменистой пыльной земли, который пересекают веревки с сохнущим – поразительно, что кто-то здесь стирает! – бельем. Перед входом видны развалины крыльца; облупившаяся штукатурка оставила его голым, во всей неприглядной искусственности.

Иногда я прихожу сюда днем, когда неряшливые кумушки сплетничают у ворот, а тишину нарушает лишь хриплое, протяжное: «Уголь, продаю уголь! Три шиллинга шесть пенсов за куль! Кому угля-я-аа!». Выкрик не находит ответа и оттого пронизан тоской. Однако под беспощадными лучами солнца улица не хочет меня признавать, и мой старый приятель, дом на углу, стыдясь своего облезлого вида, воротит нос и прикидывается, будто не замечает, как я прохожу мимо.

Только после того как Ночь, одна на свете милосердная ко всему безобразному, укроет отталкивающий лик дома своей вуалью, широко распростирает он передо мной объятья, словно старая добрая нянюшка, с которой мы не виделись много лет. Жизнь, бурлящая за его стенами, на краткое время затихает, фонарь над дверью «Короля Пруссии», что стоит через дорогу, моргнув, гаснет, и тогда дом заводит со мной разговор о прошлом, задает вопросы, напоминает о многом, что я уже позабыл. Среди ночного безмолвия на улице раздаются привычные шаги, через скрипучую калитку, не замечая меня, проходят хорошо знакомые люди, и мы с домом беседуем о них. Мы словно две старухи, которые листают надорванные страницы ветхого альбома с поблекшими портретами джентльменов и дам в старомодных нарядах и вполголоса вспоминают тех, кто волей судьбы оказался далеко или уже покинул этот мир, – вспоминают то с легкой улыбкой, то роняя слезу, с беспрестанными «охами» и «ахами».

Глядя на согбенного старика, что приближается к нам торопливой семенящей походкой и останавливается через каждые пятьдесят ярдов, дабы передохнуть, опираясь на высокую трость из ротанга, я спрашиваю Дом, скрытый в темноте: «Красивое лицо, не правда ли?». «Верно, – соглашается древний Дом. – А было еще красивее, покуда заботы и горести не избороздили его морщинами… Никак не разберу, – задумчиво продолжает Дом, – на кого ты больше похож. Они ведь были привлекательной парой, твои отец с матерью, хоть и вели себя как дети – ей богу, как дети!». «Дети?» – удивляюсь я. Когда Дом познакомился с моим отцом, тому было уже за тридцать пять, а матушка… Сейчас, в темноте, ее лицо совсем близко от моего, и в прелестных каштановых волосах явно проглядывает седина. «Дети малые, – ворчливо, как мне кажется, повторяет Дом, видимо, обиженный тем, что его суждению не доверяют, – недостаток, свойственный старикам. – И притом самые беспомощные в целом мире! Скажите на милость, кому как не дитяти взбредет в голову, что можно поправить дела, став адвокатом в тридцать восемь лет? А решившись на это, выдумать, будто задворки Поплара [1] – самое подходящее место для юридической конторы?

 

------------------- сноска ----------------------------------------------------------------------------

[1] См. комментарии переводчика в конце книги

---------------------------------------------------------------------------------------------------------

 

«Говорили, что этот район вскорости будет густо заселен, – слегка раздосадованный, отвечаю я. Всякому сыну неприятно, когда ставят под сомнение прозорливость его родителя, пусть даже в глубине души он и согласен с критикующим. – Считалось, что самый разный люд, связанный с морем, станет селиться в окрестностях, у новых доков, и, коли так, разумно было предположить, что соседям не миновать ссор и споров, а это весьма на руку ловкому адвокату, живущему поблизости, ведь обратятся они именно к нему». «Чушь! – фыркает старый Дом. – Там стояла такая вонь, что одно это заставило бы любого нормального человека убраться подальше. Да и вообще, – мрачный каменный лик искривляется в гоблинской ухмылке, – это он-то «ловкий адвокат», готовый оказывать услуги сомнительным клиентам, которые жаждут поскорей выпутаться из переплета? Он? Два года моривший себя голодом (это было еще до вашего приезда в Лондон, когда он жил один, и даже твоя матушка ничего не знала), лишь бы те, кто доверился его честному имени, не стали бедней хоть на пенни? Думаешь, вся эта толпа из доков – торговцы, маклеры, портовые рабочие и мелкие жулики, даже поселись они здесь, – посчитала бы, что с ним выгодно иметь дело?» Мне нечего возразить, да старый Дом и не ждет моего ответа. «А уж что говорить о твоей матери! – продолжает он. – Только несмышленая девчонка могла поддаться на нежные речи этого ветреника и выйти за него замуж, не разглядев столь очевидных намерений! Лишь глупое дитя, которого родителям и отпускать-то от себя не следовало, согласилось бы на это безумие, а затем покорно склонило голову перед жестокой судьбой. Несчастные дети – и он, и она».

«Скажи-ка, – молвлю я, ведь в такие минуты здравый смысл не способен убедить меня в том, что старый Дом – всего-навсего кусок камня. Наверняка благодаря своим стенам, за которыми звучит множество голосов, и лестницам, где не смолкает топот ног, он сумел ожить, так же, как скрипка по прошествии долгих лет игры на ней научается собственной музыке. – Я был тогда ребенком, с которым жизнь разговаривала на непонятном языке, так скажи: стоит ли верить той истории? Правдива ли она?». «Правдива? – возмущается Дом. – Правды в ней было ровно столько, чтобы посеять ложь, а для этой травы, Бог свидетель, много земли не нужно. Я видел то, что видел, и знаю то, что знаю. Твоей матери достался хороший муж, а ему – верная жена, но так уж повелось: мужчина создан иным, нежели женщина, и наоборот, а потому между ними всегда есть место сомнению». «Однако в конце концов они все же оказались вместе», – напоминаю я. «Вот именно: в конце концов, – отвечает Дом. – Вы, мужчины и женщины, только в конце и начинаете соображать, что к чему».

Серьезная мордашка чумазого ангелочка робко выглядывает из-за перил и, едва я поворачиваю голову, моментально прячется обратно. «А с нею что стало?» – интересуюсь я. «С ней? – переспрашивает Дом. – Все хорошо. Живет неподалеку. Ты проходил мимо ее лавки. Хочешь повидать, загляни. Теперь она весит что-то около четырнадцати cтоунов [2], а из детишек в живых осталось девятеро. Она тебе обрадуется». «Благодарю покорно, – усмехаюсь я не вполне искренне. – Вряд ли я к ней зайду». Однако до меня все еще доносится топоток ее крохотных ножек, понемногу стихающий в дали длинной улицы.

Лица множатся. Надо мной повисает большая, румяная физиономия, сияющая улыбкой, и в душе тотчас просыпается странная, забытая смесь мгновенной инстинктивной приязни и строгого неодобрения, не дающего ей возобладать. Я отворачиваюсь и вижу крупное, чисто выбритое лицо с самым безобразным ртом и самыми прекрасными глазами, какие только могут быть у мужчины. «Он действительно был мерзавцем, как говорят?» – обращаюсь я к своему дряхлому приятелю. «Не удивлюсь, если так, – отвечает Дом. – Я не знал никого хуже. И лучше тоже».

Образ уносит ветром, на его месте появляется хрупкая старушка, которая семенит по улице, прихрамывая и опираясь на клюку. Тугие кудельки, по три с обеих сторон головы, подпрыгивают при каждом шаге. Старушка приближается ко мне, строя жуткие гримасы, и я слышу, как она шепчет, точно делится сама с собой важным секретом: «Шкуру с них спустить, шкуру! Живьем со всех спустить!».

Несмотря на суровость ее пожелания, я лишь смеюсь, и маленькая старушка, напоследок скорчив такую страшную рожу, какая и во сне не приснится, ковыляет мимо моего мысленного взора.

Затем, будто по контрасту, передо мной возникает милое, смеющееся лицо. Я видел его в жизни всего несколько часов назад, точнее, не его, а гадкую маску, которую нарисовал Дьявол, воспылавший злобой к скрытой под ним красоте. И пока я не свожу с него взора, из темноты вновь всплывает второе лицо – то самое, с уродливым ртом и пленительными глазами. Я опять беспомощно стою между ними, двумя любимыми людьми. По одну сторону – тот, рядом с кем я мужал, по другую – та, глядя на которую впервые в жизни был очарован и задумался о загадке женщины. И опять из моего сердца рвется крик: «Кто же из вас виноват – ты или она?». И так же, как тогда, он едко усмехается: «Кто виноват? Нас создал Господь». Вспоминая ее и свою любовь к ней – любовь юного паломника к святыне, – я чувствую, как в жилах вскипает ненависть, однако когда я гляжу ему в глаза и вижу в них непреходящую боль, во мне побеждает жалость, и я лишь эхом повторяю вслед за ним: «Нас создал Господь».

Разные лица – веселые и печальные, миловидные и отталкивающие, – мелькают на ветру, но средоточие, вокруг которого они кружат, неизменно остается одним и тем же: мальчуган с золотистыми кудрями, более подходящими для девочки, молчаливый и застенчивый, с серьезным, как на старинных картинах, личиком.

Переведя взгляд на моего каменного приятеля, я задаю вопрос: «По-твоему, он узнал бы меня, если бы встретил?». «Как? – вздыхает старый Дом. – В его представлении ты выглядишь совсем иначе. А ты смог бы узнать собственный призрак?». «И все же печально, что он не узнал бы меня». «Гораздо печальнее, если бы произошло обратное», – ворчит ветхий Дом. Какое-то время мы оба молчим, но я знаю, о чем он думает. Вскоре мои опасения подтверждаются. «Ты же писатель. Почему не напишешь о нем книгу? Тебе есть о чем порассказать». Любимая тема старого Дома. Я стараюсь избегать ее, однако Дом проявляет настойчивость. «Он не совершил ничего выдающегося», – говорю я. «Он жил, – возражает мой собеседник. – Разве этого недостаточно?». «Жил. Правда, в Лондоне и в наше скучное время», – упорствую я. – Как можно написать о таком герое книгу, которая понравится людям?». Старый Дом сердито надувается. «Ох уж мне эти люди! – брюзжит он. – Бестолковые дети, что сидят в полутемной комнате и ждут, пока им не велят ложиться спать. Один залезает на стул и рассказывает остальным историю, а те собираются вокруг него. Кто знает, что им понравится, что нет?».

Рассеянно шагая домой по мирно посапывающим улицам, я размышляю над советом старого Дома. Ведет ли он себя как глупая мамаша, убежденная, будто весь мир обязан восхищаться ее чадом, или же в его словах заключена определенная мудрость? Затем на ум приходит мысль – только к какому пути приведет она, истинному или ложному? – о некоей малой части читательской публики, которая по вечерам частенько просит меня рассказать какую-нибудь историю, а после, наслушавшись про страшных великанов и храбрых молодцов-победителей; про сыновей лесоруба, что освобождают юных дев, томящихся в плену у жестоких людоедов; про принцесс, краше которых нет на белом свете, и принцев с волшебными клинками, все же остается недовольна и, подобравшись поближе ко мне, требует: «А теперь расскажи настоящую историю». Дабы я лучше понял, она прибавляет: «Ну, про маленькую девочку, которая жила в большом-пребольшом доме и иногда не слушалась маму с папой».

Стало быть, среди многих и многих найдутся те, кто на краткий миг отвлечет взор от кичливых героев, важничающих на поле боя или на королевском балу, и согласится послушать о самом обычном мальчике, жившем среди таких же, ничем не примечательных, людей на одной из лондонских улиц в наше с вами время. Мальчик вырос в самого обыкновенного мужчину и в своей жизни делал всего понемножку: немного любил и немного горевал, помогал одним и обижал других, боролся с невзгодами, терпел поражения и надеялся. Если таковые слушатели есть, пускай усаживаются кружком.

Однако же да не возмутятся те, кто придет слушать меня, и да не скажут: «Что за скучную канитель тянет этот шельмец! В его истории все не так, как должно быть». Заранее предостерегаю: я веду рассказ лишь о том, что видел своими глазами. Боюсь, мои злодеи – лишь бедные грешники, не до конца погрязшие в пороке, а добрые персонажи едва ли тянут на святых. Мои принцы не всегда поражают драконов: порой случается и так, что дракон пожирает славного королевича. Злые колдуньи иногда оказываются могущественней добрых, волшебная нить выводит из лабиринта через раз, и даже главный герой не обязательно держится как подобает рыцарю без страха и упрека.

Итак, пускай рядом со мной останется лишь тот, кто готов выслушать историю о самом себе, рассказанную от лица другого, и пусть во время рассказа он будет кивать, тихонько бормоча себе под нос: «Да, об этом мечтал и я. Верно, так все и было. Как же, помню-помню».

 

 

ЧАСТЬ I

 

ГЛАВА I

ПОЛ ПРИБЫВАЕТ В ЧУЖОЙ ГОРОД, УЗНАЕТ МНОГО НОВОГО И ЗНАКОМИТСЯ С ЧЕЛОВЕКОМ В СЕРОМ

 

Судьбою мне было уготовлено стать исключительно удачливым человеком. На свет я должен был появиться в июне – как известно, самом благоприятном месяце в году для подобных событий. Учитывая это, предусмотрительным родителям следовало бы почаще выбирать его для деторождения. Как случилось, что родился я в мае – напротив, самом злосчастном из всех двенадцати месяцев, чему я и стал подтверждением, – сказать не могу и ответ на этот вопрос предоставляю другим, более сведущим людям. Нянька, первое человеческое существо, о котором у меня сохранились сравнительно отчетливые воспоминания, связывала сей досадный факт с моей природной нетерпеливостью – качеством, каковое, по ее же предсказанию, впоследствии ввергнет меня в еще большие неприятности. Эти слова стали пророческими. От этой же сухопарой леди я узнал и о том, при каких обстоятельствах вошел в наш мир. Выяснилось, что я прибыл довольно неожиданно, через два часа после того, как дом поразила весть о разорении моего отца, чьи горные выработки затопило водой. Беда никогда не приходит одна, было растолковано мне; в довершение всего, моя бедная матушка, протянувши руку к звонку, поскользнулась и, падая, разбила напольное зеркало в подвижной раме. От этого родительница еще более утвердилась в своем горестном убеждении (ибо никакие доводы не могли избавить эту женщину от предрассудков, с рождения прочно влившихся в ее уэльскую кровь), что, каким бы ни был исход моей дальнейшей борьбы с несчастливой звездой, своим неосторожным поступком она обратила первые семь младенческих лет жизни сына в сплошное бедствие.

– И, по правде говоря, – со вздохом добавила костлявая миссис Ферси, – пословица-то не соврала.

– Выходит, я вовсе не счастливчик? – осведомился я.

Надо сказать, до сего момента миссис Ферси настойчиво уверяла меня в моем невероятном везении. То, что я имел возможность (и был принужден) укладываться в постель в шесть часов вечера, тогда как менее счастливые дети лишены радости здорового сна до восьми или даже девяти часов, преподносилось мне в виде необычайной удачи. У некоторых мальчиков вообще не было постели, и из-за этого я завидовал им в те моменты, когда мой мятежный дух восставал. Аналогичным проявлением крайней благосклонности Фортуны считалось и то, что при первых же признаках простуды мне полагалась неоспоримая привилегия обедать кашей из льняного семени, а ужинать серой и патокой [3] – смесью, название которой намеренно вводило в заблуждение неискушенных, поскольку в части вкуса первое безжалостно преобладало над вторым. В отличие от меня, другим мальчикам страшно не везло: заболев, они оставались без всякой заботы. Если требовалось иное подтверждение благой воли Провидения, таковым всегда могло служить то обстоятельство, что в качестве няни мне досталась миссис Ферси. Намек на некоторую недружелюбность Судьбы стал для меня чем-то новым.

Почтенная дама, очевидно, поняла свой промах и поспешила исправиться:

– Кто, вы? Счастливчик, еще какой, – отвечала она. – Я имела в виду вашу бедную матушку.

– А что, маме не повезло?

– Гм, не шибко-то ей везло, с тех пор, как вы родились.

– Разве не счастье, что у нее появился я?

– Вряд ли в то время она сильно обрадовалась.

– Она меня не хотела?

Миссис Ферси принадлежала к тем благонамеренным особам, которые убеждены, будто дети только и должны делать, что извиняться за свое существование.

– Что ж, она вполне могла бы обойтись и без вас, – последовал ответ.

Так и вижу эту картину: я сижу в детской на низеньком стульчике у камина, обхватив колено руками, и слышу, как иголка миссис Ферси с монотонной регулярностью тычется в наперсток. В этот миг в моей крохотной душе впервые возник серьезный жизненный вопрос. Не шевелясь, я вдруг спросил:

– Тогда зачем она меня взяла?

Скрип иглы о наперсток резко прекратился.

– Взяла? О чем только говорит этот ребенок! Кто вас «взял»?

– Как это кто? Мама. Если она меня не хотела, то зачем брала?

Но даже в минуту, когда сердце мое пылало праведным негодованием и я задал вопрос, на которой, как мне с гордостью думалось, невозможно найти разумного ответа, мне было приятно, что матушка так поступила. Моему внутреннему взору представилось, как выглядел бы ее отказ. У окна спальни я увидел растерянного и сердитого аиста, чей вид напомнил мне выражение лица Тома Пинфолда, когда он, бывало, приносил рыбу и, держа ее за хвост, показывал Анне, а та, презрительно хмыкнув, захлопывала кухонную дверь у него перед носом. Интересно, аист так же подался бы прочь, задумчиво скребя затылок длинной, похожей на ножку циркуля лапой, и что-то бормоча? Между делом меня внезапно заняло и другое: как именно аист принес младенца? Мне не раз доводилось видеть, как в саду дрозд держал в клюве червяка, и червяк, которому, безусловно, ничто не угрожало, почему-то всегда казался нервным и стесненным. Неужели я так же дергался и извивался? И куда в этом случае аист девал бы меня? Вероятнее всего, отнес бы к миссис Ферси: ее дом расположен ближе всех к нашему. Нет, миссис Ферси меня бы не взяла. Значит, аисту пришлось бы лететь дальше. А в следующем, самом первом доме деревни, жил мистер Чамдли, хромой сапожник с грязными руками, который целый день починял ботинки в своей тесной конурке, наполовину вросшей в землю, и сильно походил на угрюмого карлика. Стать его сыном? Бр-р, ни за что! Наверняка никто не захотел бы взять меня. Я погрустнел, вообразив себя отвергнутым целой деревней. Что было делать аисту, оставшись, если так можно выразиться, со мной на руках? Эта мысль породила новый вопрос:

– Нянюшка, откуда я взялся?

– Я ведь сто раз уже говорила. Вас принес аист.

– Знаю, знаю, ну а он-то где меня нашел?

Прежде чем ответить, миссис Ферси выдержала довольно долгую паузу. Видимо, прикидывала, не слишком ли я загоржусь после ее откровения. Наконец, она решила рискнуть; чтобы поставить меня на место, у нее в запасе имелись другие средства.

– На небесах.

– Я думал, что небеса – это место, куда мы отправляемся, – возразил я, – а не откуда приходимся.

Помню, я сказал «приходимся», поскольку в то время глагольные окончания служили предметом немалых огорчений моей бедной матери. Особенно часто я употреблял эти самые «приходимся» и «уходимся», выдуманные мною лично.

Миссис Ферси отреагировала на мою грамматическую ошибку царственным молчанием. Матушка особо просила ее не беспокоиться насчет этой части моего образования, полагая, что разнящиеся мнения касательно одного и того же предмета лишь сбивают ребенка с толку.

– Вы пришли с небес, – повторила миссис Ферси, – и вознесетесь туда же, если будете хорошо себя вести.

– Все маленькие мальчики и девочки являются с небес?

– Говорят, это так. – Интонация миссис Ферси указывала, что она только повторяет слова, которые вполне могут оказаться распространенным заблуждением, и что она персонально не несет за них какой-либо ответственности.

– Миссис Ферси, а вы тоже спустились с небес?

– Ну, конечно! – гораздо более решительно ответствовала нянька. – Откуда же еще!

К своему стыду, должен признаться, что благоговейный трепет, который я испытывал перед этим местом, мгновенно улетучился. Меня и раньше смущало, что все, кого я знаю, отправятся туда – именно так мне всегда твердили; а теперь, когда выяснилось, что еще и миссис Ферси прислана на землю с небес, привлекательность их в моих глазах заметно померкла.

Однако это было еще не все. Сведения, полученные от миссис Ферси, послужили причиной нового горя. Не допуская утешительной мысли о том, что моя участь ничем не отличается от участи всех маленьких мальчиков и девочек, я с типичным детским эгоизмом интересовался лишь собственной судьбой.

– Значит, я и на небесах никому не был нужен? – спросил я. – Меня там не любили?

В моем голосе сквозило такое отчаяние, что даже сердце миссис Ферси смягчилось, поскольку ответила она более сочувственно, чем обычно.

– Отчего же не любили? Любили. Я тоже вас люблю, хотя порой мне так и хочется отослать вас куда подальше.

В чем-в чем, а в этом сомневаться не приходилось. Уже тогда у меня закрадывалось подозрение, что мой отход ко сну вместо шести часов порой смещается на половину шестого.

Выслушав ответ няньки, я не успокоился. Совершенно ясно, что меня не желали терпеть ни на небесах, ни на земле. Господу я пришелся не по нраву, и он с радостью отделался от обузы. Родная мать не хотела моего рождения – она вполне могла обойтись и без сына. Никому я не нужен. Зачем я существую?

И в этот самый миг, словно открылась и захлопнулась дверь темной комнаты, мое детское сознание охватила уверенность, что где-то далеко есть Нечто, для которого я предназначен, иначе бы я не появился на этот свет. Я чувствовал, что принадлежу этому Нечто, как и оно принадлежит мне, что я и оно – неотделимые части друг друга. Это чувство не раз посещало меня в детские годы, хотя и не поддавалось словесному описанию, и лишь много лет спустя сын одного португальского еврея объяснил мне его причину. Сам же я могу сказать одно: в тот момент я впервые ощутил, что живу, что я – это я.

В следующую секунду опять стало темно, а я вновь превратился в озадаченного мальчугана, который сидит у камина в детской и пристает к сельской жительнице почтенного возраста с вопросами о жизни и смерти.

Неожиданно ко мне пришла новая мысль, точнее, вернулась уже забытая.

– Нянюшка, почему у нас нет мужа?

Миссис Ферси отложила шитье в сторону и уставилась на меня.

– Ну что ты будешь делать, опять блажит, – заключила она. – У кого нет мужа?

– У мамы.

– Не несите околесицу, мастер Пол. Сами знаете, у вашей матушки есть муж.

– Нет, нету.

– Ну-ка, не спорь. Муж вашей матери – ваш отец, он живет в Лондоне.

– Да что с него проку!

Ответ миссис Ферси показался мне излишне резким.

– Ах, гадкое дитя! Разве в заповедях Божьих не сказано о почтении к родителям? Ваш батюшка в Лондоне трудится не покладая рук, зарабатывает деньги на ваше привольное житье, а вы смеете говорить «да что с него проку»! Поросенок вы неблагодарный!

Я вовсе не хотел быть неблагодарным, а всего-навсего повторил слова из вчерашнего разговора между моей матерью и теткой. «Поглядите на нее, опять хандрит, – заявила тетушка. – Черт меня подери, если найдется вторая такая же кислая особа!». Она считала себя вправе укорять сестру, поскольку, хоть и ворчала целыми днями по всякому поводу, но делала это бодро.

Моя мать стояла в своей любимой позе, заложив руки за спину, и сквозь стеклянную балконную дверь смотрела на сад. Если не ошибаюсь, дело было весной, так как я припоминаю свечки белых и желтых крокусов на зеленой траве.

«Мне нужен муж, – ответила мама. Ее голос прозвучал настолько по-детски, что я удивленно поднял голову от книжки со сказками, почти ожидая увидеть маленькую девочку, в которую она превратилась. – Я больше не могу жить без мужа». «Господи, спаси и сохрани, – вздохнула тетя. – Чего еще нужно этой женщине? У тебя есть муж». «Что с него проку, пока он там, – обиженно произнесла мама. – Он нужен мне здесь, чтобы я могла дотянуться до него рукой».

Я часто слышал об отце, который живет далеко в Лондоне и которому мы обязаны всеми жизненными благами, однако детские попытки привести в соответствие полученную информацию и собственные впечатления привели меня к выводу, что существует этот человек исключительно в бестелесной форме. Я разделял мнение матери о том, что такой отец, хоть и глубоко почитаемый, не заменит отца из плоти и крови, как в других, более счастливых семьях, – крупного, высокого, сильного, способного катать сына на плечах по саду или взять с собой в лодку.

– Вы не поняли меня, нянюшка, – молвил я. – Я говорю о муже, до которого можно дотянуться рукой.

– И дотянетесь, бедняжка вы мой, дотянетесь совсем скоро, – отозвалась миссис Ферси. – Как только он сможет вас забрать, то сразу пошлет за вами, и вы отправитесь к нему в Лондон.

Миссис Ферси по-прежнему меня не понимала, однако, предвидя, что более подробные объяснения ее шокируют, я решил удовлетвориться простым, практическим вопросом.

– Чтобы попасть в Лондон, сперва нужно умереть?

– Нет, определенно, – ответила миссис Ферси тоном, в котором сквозила скорее обреченность, нежели удивление, – вы – самый глупый мальчик на свете. С вами никакого терпения не хватит!

– Простите, нянюшка, – смутился я. – Я подумал...

– В таком случае, – перебила миссис Ферси голосом многовековой мудрости, – вам следует меньше думать. Лондон, – продолжила почтенная дама, по опыту решившая, что проще всего найти путь к миру, разъяснив детское заблуждение, – это большой город, туда ездят поездом. В один прекрасный день, уже скоро, ваш отец напишет письмо вашей матушке о том, что все готово, и тогда вы с нею и с теткой уедете в Лондон, и я наконец от вас избавлюсь.

– И мы сюда уже не вернемся?

– Никогда.

– И я не буду играть в саду, и пить чай на камнях у моря, и не увижу башню Джейкоба?

– Никогда.

Думаю, миссис Ферси доставляло удовольствие произносить это слово. В ее устах оно звучало, точно «аминь».

– И что, я больше не увижу Анну, и Тома Пинфолда, и старого Йо, и Пинчера, и… и вас? – В минуту, когда под ногами у меня рушились все опоры, я был готов ухватиться даже за этот клочок сухой травы – миссис Ферси.

– Больше никогда. Вы уедете и начнете совсем новую жизнь. И я очень надеюсь, мастер Пол, – с жаром произнесла миссис Ферси, – что эта жизнь будет лучше прежней. Что вы наконец-то...

Однако же, как ни старалась миссис Ферси, все ее благонамеренные наставления, пролетели мимо моих ушей. Передо мной в полный рост встала новая проблема: жизнь, что ждала меня отныне. И можно было меня понять! Человек уезжает из дому, навсегда покидая милые, знакомые места; оставляет труды и забавы, чтобы начать все заново в чужих краях; навеки прощается с прежними друзьями. Воистину, жизнь – странная штука, и, дабы телесная оболочка сумела это осознать, ей пришлось сидеть, сосредоточенно глядя в огонь, и думать изо всех сил, не отвлекаясь на праздные разговоры.

Тем вечером мама, по обыкновению, пришла поцеловать меня на ночь, однако я отвернулся к стене и притворился спящим – у детей, как и у взрослых, тоже случаются дурацкие приступы скверного настроения. Когда же ее мягкие локоны коснулись моей щеки, гордыня моя растаяла без следа; я обвил шею матери руками и, прижавшись к ней, задал вопрос, весь день терзавший мне душу:

– Теперь-то ты уже не сможешь отправить меня назад, а? Я ведь так долго прожил с тобой.

– Отправить тебя назад?

– Ну, да. Я уже слишком тяжелый, аист меня не поднимет.

Мама опустилась на колени возле кровати, так что ее лицо оказалось вровень с моим, и, стоило мне поглядеть ей в глаза, как страхи, мучившие меня, рассеялись.

– Кто это наговорил глупостей доверчивому мальчику? – спросила матушка, не высвобождаясь из моих объятий.

– Да так, никто. Просто мы с няней болтали о том о сем, – ответил я, – и она сказала, что ты вполне могла обойтись без меня. – Мне было нетрудно повторить эти слова теперь; разумеется, миссис Ферси просто пошутила.

Мама прижала меня к груди.

– С чего вдруг она так решила?

– Видишь ли, я появился в самое неподходящее время… У тебя тогда и без меня было много хлопот, верно?

Матушка рассмеялась, но тут же снова погрустнела.

– Не знала, что ты задумываешься над такими вещами, – молвила она. – Нам надо почаще бывать вместе, Пол, чтобы ты мог делиться со мной всеми своими мыслями. Все-таки няня не совсем хорошо тебя понимает. Миссис Ферси правильно заметила насчет забот: все свалилось разом, но я никак не смогла бы обойтись без тебя. Мне было тогда очень плохо, и в утешение Бог послал мне тебя, в утешение и в помощь.

Это объяснение понравилось мне гораздо больше.

– Значит, тебе со мной повезло? – уточнил я.

Мама опять рассмеялась, и опять ее ребяческое лицо омрачилось тенью.

– Обещай запомнить то, что я сейчас скажу, ладно? – Она произнесла эти слова так серьезно, что я, повозившись, сел в кровати и тоже посерьезнел.

– Я постараюсь, только память у меня не очень крепкая.

– Да уж, не очень, – улыбнулась мать, – но если ты как следует обдумаешь мои слова, они останутся с тобой. Будь хорошим мальчиком, а позже, когда вырастешь, порядочным мужчиной, и тогда я смогу считать себя самой счастливой матерью в мире. И напротив, каждый твой промах или скверный поступок – моя неудача, мое несчастье. Помни это всегда; помни, когда меня уже не будет, а ты станешь взрослым. Договорились, Пол?

Мы оба торжественно посмотрели друг на друга, и я дал обещание. Теперь я лишь улыбаюсь, воскрешая перед мысленным взором наши серьезные детские лица, но, хоть я и преуспел в исполнении своего слова весьма слабо, вероятно, не достиг бы даже этих скромных успехов, если бы забыл материнский наказ совсем.

С той поры в моих воспоминаниях все больше присутствует матушка и все меньше – миссис Ферси с ее выпирающими мослами. Помню солнечные утра в запущенном саду, где листья хороводом кружили вокруг нас, пока мы занимались и читали; вечерние сумерки, когда мы с мамой забирались на подоконник, за темно-красные гардины, и там разговаривали – отчего-то шепотом – о храбрых рыцарях и благородных дамах, великанах, феях, святых и демонах; то были чудесные дни.

Допускаю, что в моем курсе обучения отсутствовал какой-либо порядок; возможно, для моего возраста он был чересчур обширным и пестрым, поскольку все даты у меня в голове перепутались, а правда и вымысел сплелись гораздо теснее, чем обыкновенно дозволяется даже в истории. В моем воображении Афродита, рожденная из пены морской и облаченная в боевые доспехи, с величественной грацией двинулась навстречу королю Кануту [4], чей трон стоял на прибрежном песке, а тот приказал ей остановиться, дабы не обрызгала она его ног водой. На лесной поляне Вильгельма Рыжего [5] пронзила отравленная стрела, выпущенная Робином Гудом, однако я знал, что он выжил благодаря прекрасной королеве Элеоноре [6], которая высосала яд из раны. Разделавшись с Карлом I [7], Оливер Кромвель [8] женился на его вдове и, в свою очередь, погиб от руки принца Гамлета. Разум мой запечатлел тот факт, что Одиссей, плывший на борту «Арго», открыл Америку. Ромул и Рем убили волчицу и спасли Красную Шапочку. Славный король Артур не усмотрел за пирогами [9] и за это был умерщвлен родным дядей в лондонском Тауэре. Святой Георгий Победоносец освободил Прометея, прикованного к скале; Парис вручил яблоко Вильгельму Теллю. Ну да ничего – главное, что знания находились у меня в голове, требовалось лишь разложить их по полочкам.

Иногда в послеобеденные часы мы карабкались по узкой, извилистой лесной тропе, обходя глубокие пропасти, населенные духами, мимо густых травяных ковров, где по ночам танцевали феи, мимо пещер, скрытых зарослями папоротника и колючего терновника, в которых прятались жуткие существа, пока не оказывались высоко-высоко над ленивым морем, на широком плато, где высилась полуразрушенная башня старого Джейкоба. В деревне это сооружение чаще называли «Причудой Джейкоба», а кое-кто даже «Чертовой башней», ибо легенда гласила, что старый Джейкоб и Дьявол, его хозяин, встречались там в бурную погоду и наколдовывали свет ложного маяка, сбивая с пути корабли, попавшие в шторм. Насколько помню, я так и не выяснил, кем был этот «старый Джейкоб» и зачем он выстроил башню. Знаю наверняка лишь то, что память по себе он оставил плохую и что рыбаки клялись, будто ненастными ночами в заросших плющом окнах его «Причуды» вспыхивают и гаснут странные огни.

Днем, однако, не было места более заманчивого: короткая, похожая на мох трава перед покосившейся дверью, обросший лишайником, потрескавшийся камень стен. С верхней площадки я мог разглядеть вдали горы, полупрозрачные, словно мираж, и безмолвные корабли, что появлялись и исчезали на горизонте; внизу же расстилались милые взгляду поля и медленная, важная река.

С тех пор мир измельчал и оскудел. Теперь за этими холмами нет ничего, кроме прокопченных дымом городов и грязных деревушек, но тогда горы заслоняли собой волшебную страну, где стояли города из чистого золота, а в замках жили принцессы. Теперь океан имеет ширину всего в шесть дней пути и кончается у нью-йоркской Таможни, а прежде, отправившись в путешествие, можно было плыть и плыть – туда, за завесу лунного света, за облачные врата, в чудесный край на другой стороне солнца, где берега алые, точно кровь. В те дни я и представить не мог, что мир столь мал.

На верхней площадке по кольцу парапета тянулась каменная скамья. Мы сидели на ней рука об руку, надежно укрытые от ветра, завывающего над башней, и матушка населяла землю и воздух всевозможными созданиями из легенд и мифов. Благоразумно ли она поступала? Не знаю. Это не шло мне во вред, скорее на пользу. В большинстве своем это были красивые фантазии, или же таковыми их делала моя мама, повествуя о любви и милосердии – о том же, чему посвящены все истории, живущие в веках, будь то стихотворения или старинные сказки. Конечно, в то время я воспринимал все исключительно в буквальном смысле, поэтому матушка частенько спешила прибавить, глядя мне в глаза: «Имей в виду, это просто старая небылица, и в наши дни ничего подобного не случается». Порой мы теряли счет часам, и лишь сгущающиеся сумерки заставляли нас вспомнить, что пора возвращаться домой. Крепко держась за руки, мы торопливо спускались по лесной тропинке под темнеющим небом.

Весна сменилась щедрым летом, летнее тепло – осенней прохладой. Однажды утром я и тетушка сидели за столом, ожидая маму к завтраку, и вдруг увидели ее через раскрытое окно: она вприпрыжку бежала по садовой дорожке, танцевала и кружилась на ходу. В руке она держала письмо, а когда приблизилась к дому, принялась размахивать им над головой и петь:

– Суббота с воскресеньем, понедельник и вторник, а там и утро среды!

Схватив меня в охапку, матушка начала вальсировать по комнате. Тетя, которая продолжала спокойно есть бутерброд с маслом, заметила:

– Вот и эта такая же. Радуется, как дурочка, и чему? Тому, что оставит приличный дом, переберется в убогую ист-эндскую дыру и будет обходиться одной служанкой!

Тетушка моя всегда считала категорию второго лица грамматическим излишеством. Она неизменно говорила не с кем-либо, а о ком-либо, отпуская фразы в виде комментариев. Плюсом этой манеры служило то, что собеседник имел возможность расценивать высказывания тети как общефилософские, не относящиеся к нему лично. Поскольку почти все они носили нелестный характер, большинство людей так и поступало, однако моя мать не сумела выработать привычку воспринимать слова сестры с безразличием.

– Это вовсе не убогая дыра, – возразила она, – а старинный дом у реки.

– Болото Плейстоу! И это она называет рекой! – фыркнула тетка.

– Именно, – настаивала мама. – Река берет начало в болоте.

– Хочется верить, в болоте она и останется.

– А еще там есть садик, – продолжала мать, пропустив последнюю реплику тети мимо ушей, – редкость для лондонского дома. Кстати, это никакой не Ист-Энд, а новый пригород с большим будущим. И тебе не удастся расстроить меня, потому что я совершенно счастлива.

– Черт подери эту девчонку! – воскликнула тетушка. – Не даст чаю спокойно выпить, пока он окончательно не остыл!

– Какая же ты противная, – вздохнула мама.

– И поменьше молока, – потребовала тетя, которую никогда не волновало, что скажут о ней окружающие, и это, пожалуй, было для нее к лучшему.

Целых три дня мама укладывала наше добро, радостно напевая, и по дюжине раз за сутки со смехом разбирала все обратно, пытаясь отыскать нужные вещи, которые, как обычно, находились на самом дне последней по счету коробки. Чтобы сэкономить время, Анна, ожидавшая, когда достанут некий предмет тетушкиного белья – не будем его называть, – предложила:

– На вашем месте, мэм, я бы сперва взялась за ту коробку, которую вы собирались открывать в самом конце.

Искомое все же нашлось в первой коробке, то бишь, в той, что матушка собиралась обследовать вначале, но, по совету Анны, оставила напоследок. Из-за этого мама весьма строго отчитала Анну, сказав, что по вине той потеряла уйму времени. Во вторник к обеду, однако, все было упаковано; нам предстояло выехать назавтра с утра.

Вечером, не найдя матушку в доме, я побежал в сад. Как я и ожидал, она сидела на своей любимой скамейке под раскидистой липой. К моему удивлению, в глазах у нее стояли слезы.

– Я думал, ты рада, что мы уезжаем, – промолвил я.

– Рада, – ответила мама и вытерла слезы, хотя на их месте тут же выступили новые.

– Тогда отчего ты плачешь?

– Мне жаль покидать этот дом.

Взрослые со своими постоянными противоречиями в то время представляли для меня сплошную загадку, да и сейчас я не вполне уверен, что правильно понимаю их, включая себя самого.

Наутро мы выехали еще до рассвета. Пока вставало солнце, паровоз добрался до вершины холма, и мы бросили короткий прощальный взгляд на башню старого Джейкоба. Матушка слегка всплакнула под вуалеткой, а тетя лишь заметила:

– Никогда не любила уховерток в чае!

Я же сгорал от нетерпения и был слишком взволнован путешествием, чтобы расчувствоваться.

В вагоне я сидел рядом с необычайно крупным и грузным мужчиной, которому во сне – а засыпал он то и дело, – представлялось, будто я – часть обивки, оказавшейся не на своем месте. Похрюкивая и ерзая, он пытался вытеснить меня, до тех пор, пока помеха между спиной и окошком, а именно моя голова, не заставляла его проснуться, и тогда он смотрел на меня с укоризной, хотя и без злобы, и, не обращаясь ни к кому конкретно, замечал:

– Странно, что еще не произвели на свет такого мальчишку, который сумел бы посидеть смирно хотя бы десять секунд!

После этого он энергично трепал меня по волосам, показывая, что не сердится, и опять засыпал на мне. Этот здоровяк был добродушным типом.

Матушка сидела, погрузившись в собственные мысли, а тетя нашла родственную душу – даму, на чью шляпную коробку кто-то сел, так что я в основном был предоставлен самому себе. Когда мне удавалось отлепить голову от спины здоровяка, я смотрел на мир, частицы которого мы оставляли за собой. Порой за окном мелькала деревушка, порой к нам ненадолго льнуло золотисто-желтое поле или под ноги попадала коряга, а иногда путь преграждал душный город, тоскующий по простору. Когда же глаза мои утомлялись, я закрывал их и слушал сиплое пение колес. Монотонная, нескончаемая песнь состояла всего из двух строк: «Наша жизнь есть цепь страданий, кратких встреч и расставаний», а далее следовал низкий, рокочущий смех. Громкость и темп варьировались от fortissimo до pianissimo, от vivace до largo [10], однако слова были неизменны, а строчки завершались негромким хриплым смехом. И по сей день колеса поют мне все ту же песню.

Должно быть, позднее я тоже заснул, так как мне приснился сон, будто я вышел на поединок с драконом, и тот, игнорируя все законы Сказочной страны, проглотил меня. В животе у него было тесно и душно. Насколько я понял, дракон бессовестно обожрался – в его желудке оказались сотни людей, совершенно не переваренных, включая матушку Хаббард [11] и джентльмена по фамилии Джонсон, против которого я в тот момент был настроен очень агрессивно в силу имевшихся между нами серьезных разногласий по поводу правописания. Несмотря на затруднительное положение, в котором оказались мы оба, этот Джонсон не давал мне покоя и требовал ответить, как пишется слово «Иона». Пока на нас никто не смотрел, я лягнул его. Джонсон подскочил как ужаленный и бросился на меня. Я попытался удрать, но застрял между Мальчиком-с-пальчик и Юлием Цезарем. Видимо, наша потасовка причинила дракону боль, потому что в этот момент он издал устрашающий рык, а я проснулся и обнаружил, что мой грузный сосед потирает левую голень, в то время как поезд, все больше замедляя ход, тащится по морю из серого кирпича, волны которого вот-вот сомкнутся над нами.

Мы высадились в огромной пещере, по которой гуляло эхо, подозрительно похожей на драконье логово. К моему неприятному удивлению, какой-то человек в сером тут же налетел на матушку, подхватил на руки и закружил.

– Почему он так делает? – спросил я у тети.

– Потому что он болван, – отвечала та. – Все они болваны.

Незнакомец поставил маму на землю и приблизился к нам. Это был долговязый худой мужчина с добрыми глазами – сразу чувствовалось, что их взгляд никогда и никого не испугает. В ту же минуту мой разум бессознательно связал его образ с ветряными мельницами и тощей белой лошадью.

– Как он вырос, – заметил человек в сером и поднял меня на руки, так что мама вдруг показалась мне совсем маленькой. – И поправился!

Матушка что-то шепнула ему – по определенным признакам я понял, что это была похвала в мой адрес.

– И теперь он – наш счастливый талисман, – добавила она вслух.

– В таком случае, – подала голос тетя, до сего момента сидевшая на плоской черной коробке с прямой, как аршин, спиной, – не уроните его случайно в угольную шахту, вот что я вам скажу.

Бледное лицо незнакомца в сером почему-то стало малиновым, а мама сердито зашептала:

– Фанни, до чего же ты несносна! И как у тебя только язык повернулся!

По всей видимости, тетушка крайне удивилась.

– А что тут такого? Я всего лишь предупредила, чтобы он не уронил мальчика в шахту. Вы ведь не хотите уронить его в шахту, нет?

Мы двигались по сверкающим, веселым улицам, на которых с обеих сторон высились горы всевозможных земных благ: игрушки и безделушки, золото и драгоценности, восхитительная еда и напитки; наряды, радующие тело, и предметы, приятные взгляду. На пути нам попадались журчащие фонтаны и прекрасные цветы. Люди, одетые в яркие одежды, счастливо улыбались. Они ехали в красивых экипажах или прогуливались пешком, любезно кивая друг другу. Детвора бегала с радостным смехом. Лондон, решил я, – это город фей.

Оставив блеск позади, мы оказались в другом городе, жестоком и хмуром, с угрюмыми улицами, на которых бесчисленный людской поток ревел и кружил, накатывая и отступая, точно бурные желтые воды, что вечно бьются и рвутся вперед, вгрызаясь в камень там, где река, зажатая между скалами, замедляет течение. Здесь не было ярких костюмов и счастливых лиц, никто ни с кем не здоровался, все было строго, споро и безмолвно. Тогда я сказал себе: Лондон – город великанов. Должно быть, они обитают в этих высоченных замках, прилепленных друг к дружке, а многие тысячи людей, торопливо снующих внизу, – их резвые рабы.

Однако нам предстояло окунуться еще глубже и попасть в третий город, где темные улицы были окутаны бледным туманом. Ничто красивое не проникало в это царство уродливости, и по его мрачным переходам тяжело волочили ноги усталые, скверно одетые люди с унылыми или безразличными лицами. Я понял: Лондон – это город гномов, которые скорбно трудятся до конца своих дней в заточении подземелья. Страх охватил меня – неужели и мне суждено быть узником здесь, глубоко под чудесным городом фей, уже казавшимся только сном?

Наконец мы остановились посреди длинной, не до конца застроенной улицы. Помню, нам пришлось проталкиваться сквозь стаю грязных мальчишек, с которых, по замечанию тетушки, следовало спустить шкуру. Это универсальное средство моя тетка прописывала всем, кто вызывал ее неудовольствие, хотя на сей раз, полагаю, оно могло сгодиться, поскольку иным способом вернуть отроков к первозданной чистоте не представлялось возможным. Входная дверь за нами закрылась с гулким лязгом, и маленькие, холодные комнаты шагнули навстречу, чопорно приветствуя нас.

Человек в сером подошел к единственному окну и отдернул штору; уже смеркалось. Тетя села на высокий жесткий стул и устремила напряженный взгляд на трехрожковую газовую люстру. Мама стояла посередине комнаты, изящной рукой без перчатки опираясь на небольшой столик. Я заметил – поскольку находился совсем близко, – что бедный одноногий предмет мебели дрожит.

– Конечно, Мэгги, ты привыкла к другой обстановке, – произнес человек в сером, – однако, уверяю, все это совсем ненадолго.

Он говорил новым, сердитым голосом, но лица его я не видел, так как он стоял спиной к свету.

Матушка положила одну его руку себе на плечо, другую – на мое.

– Это самый лучший дом в целом мире, – сказала она.

Некоторое время мы трое оставались в этой позе.

– Чепуха! – неожиданно воскликнула тетка, выведя нас из оцепенения. – Это убогая дыра, как я ей и говорила. Пусть благодарит Бога за то, что дал ей мужа, который сумеет вытащить ее отсюда. Уж я-то его знаю, он никогда не остановится на достигнутом. Сейчас он на самом дне, а значит, выберется наверх.

Ее слова показались мне злыми, однако человек в сером расхохотался – прежде я не слышал, чтобы он смеялся, – а мама подбежала к тете и расцеловала ее, и в комнате как-то сразу посветлело.

Тем вечером меня почему-то уложили спать на полу, за импровизированной ширмой, которую соорудили из одеяла и рамы для сушки белья. Разбудили меня приглушенные голоса и звяканье вилок и ножей. По всей видимости, тетя тоже отправилась в постель; мама и человек в сером беседовали за ужином.

– Нам надо покупать землю, – гудел голос человека в сером. – Границы Лондона расширяются. Такие-то (я забыл фамилию, названную отцом) нажили все свое состояние, скупая земли вокруг Нью-Йорка за бесценок. Позже, когда город вырос, их участки стали стоить целые миллионы.

– Но где ты возьмешь деньги, Люк? – послышался голос матери.

Человек в сером беззаботно ответил:

– О, это чисто деловой вопрос. Ты закладываешь дом, недвижимость растет в цене, ты занимаешь еще, покупаешь следующий участок и так далее.

– Понятно, – сказала мама.

– Если ты в курсе событий, то имеешь отличное преимущество, – продолжал человек в сером. – Я всегда буду знать, когда именно следует делать приобретение. Великое дело – быть в курсе.

– О, да, – отвечала матушка.

Вероятно, на некоторое время я задремал, потому что следующие слова человека в сером были такими:

– Конечно, вид на парк – это замечательно, однако дом тесноват.

– Разве нам понадобится больше? – спросила мама.

– Трудно сказать, – отозвался человек в сером. – Если я займу место в Парламенте…

В этот момент из окрестностей очага послышалось негромкое шипение.

– Кажется, готово, – заключила мама.

– Если подержишь блюдо, – произнес человек в сером, – думаю, я справлюсь и ничего не пролью.

Я опять задремал.

– Все зависит от того, – говорил он, – кем он решит быть. Если речь идет о классическом образовании, безусловно, лучше всего подойдет Оксфорд.

– Он вырастет очень умным, – сказала мама тоном знатока.

– Надеюсь, что так, – промолвил ее визави.

– Не удивлюсь, если из него получится поэт, – прибавила матушка.

Человек в сером что-то тихо ответил – что именно, я не расслышал.

– Не уверена, – возразила мама. – Это передается по наследству. Знаешь, Люк, я часто думала: отчего ты не стал поэтом?

– У меня вечно не хватало времени, – сказал человек в сером. – Так, написал одно-два стихотворения…

– Очень красивых, – не дала ему договорить мама.

Разговор на время прекратился, и я слышал только звяканье столовых приборов. Затем человек в сером сказал:

– В этом нет ничего дурного, главное, чтобы я сумел достаточно заработать. Таков закон природы: одно поколение копит, другое тратит. Там посмотрим. В любом случае, я бы предпочел Оксфорд.

– Мне будет очень тяжело расстаться с ним, – вздохнула мама.

– Есть же каникулы, – напомнил человек в сером, – и мы сможем ездить друг к другу.

 

 

ГЛАВА II

В КОТОРОЙ ПОЛ ВСТРЕЧАЕТ ЧЕЛОВЕКА С ЧЕРНОЙ БОРОДОЙ

 

Пример моих родителей нельзя назвать типичным. Как вы поняли, несколько лет они прожили в разлуке и, несмотря на довольно зрелый возраст (по правде говоря, мне, ребенку, они вообще казались древними стариками; на самом же деле отцу было под сорок, а матушка перешагнула тридцатилетний рубеж), – да вы и сами придете к такому же выводу по ходу моей истории, – в практических жизненных аспектах вели себя как дети. Я осознал это позже, а в то время, задай мне вопрос холостяк, интересующийся предметом, или незамужняя девица, мог невольно создать у них ложное представление о браке вообще. Мужа я бы охарактеризовал как человека, которому для душевного покоя непременно нужно, чтобы супруга находилась рядом; который по двадцать раз на дню кричит из-за двери кабинета: «Мэгги, ты сильно занята? Я хочу поговорить с тобой об одном деле... Мэгги, ты одна? Хорошо, я сейчас спущусь». О жене бы я сказал, что это женщина, чей взгляд озаряется светом любви всякий раз, когда она останавливает его на своем благоверном; женщина, которой хорошо, когда хорошо мужу, и плохо, когда плохо ему. И в том, и в другом случае я оказался бы неправ.

Кроме того, я бы мог кое-что добавить об особенностях проживания в обществе любой супружеской четы. Я бы настоятельно рекомендовал поднимать под столом ноги, дабы на них не наступали и не придавливали многозначительно, приняв за ногу дражайшей половины. Далее, я бы не советовал входить в какую-либо комнату, не произведя упреждающих сигналов, которые в стране подмостков именуются «шумом за сценой». Человека слабонервного, открывающего дверь, могут смутить странные звуки – шорох, как будто двое людей внезапно вскочили с места, и суетливый топот, – после чего, уже войдя в помещение, он обнаружит супругов, напряженно сидящих по разным углам и погруженных в свои занятия, чтение и шитье. Однако, как я упоминал, в некоторых семьях подобные предосторожности излишни.

Боюсь, в этом смысле я почти не имел сдерживающего влияния на родителей. Довольно скоро на мое появление они стали реагировать облегченным возгласом «А-а, это Карапуз», после чего в меня, как правило, летела диванная подушка. Тетку мою они боялись сильнее, хотя та, надо отдать ей должное, ни разу не упрекнула их словом и, напротив, так усердствовала, стремясь пощадить чувства супругов, что, пожалуй, кое в чем перегибала палку. Ни разу тетушка не позволила себе пройти по дому без звукового сопровождения в виде сильного, выразительного кашля. Мой отец, неблагодарный человек, однажды заметил, что по длительности и силе «тявканья» в сумме за день тетя обставила бы целую палату чахоточных. Представьте, каких чудовищных нервных затрат это стоило энергичной и абсолютно здоровой девице! Более того, дабы родители мои имели полную уверенность в том, что взору родственницы случайно не представится нечто, не предназначенное для посторонних глаз, тетя входила в любую комнату, где предполагала их присутствие, не иначе как спиной, громко хлопая дверью и мешкая, прежде чем обернуться. По неосвещенным коридорам она передвигалась, обязательно напевая. Скажите, могла ли какая-либо другая из живущих на Земле женщин приложить столько стараний? И все же – увы, такова человеческая натура! – ни отец, ни мама, насколько я мог судить, не испытывали к тетке и малейшей признательности. Как ни странно, чем больше понимания она проявляла, тем сильнее они досадовали.

– По-моему, Фанни, тебя раздражает, что мы с Люком счастливы, – как-то заявила матушка. Выйдя из кухни, она обнаружила, что тетя готовится войти в гостиную и извещает о своем намерении при помощи чайных ложек, которые роняла на пол с интервалом в пять секунд. – Ты ведешь себя просто нелепо! – Мама произнесла это очень, очень сердито.

– Раздражает? – пожала плечами тетя. – С какой стати? Отчего бы парочке влюбленных не ворковать и не ласкаться, если им, голубкам, на двоих всего чуть-чуть за семьдесят? – Кроткие ответы тетушки нередко приводили меня в удивление.

Что же до отца, тот сделался положительно нетерпимым. Хорошо помню один случай – тогда он в первый и, к сожалению, не в последний раз вышел из себя. Мы с ним гуляли по набережной. Что послужило поводом, не помню, только он внезапно остановился.

– Твоя тетя, – когда отец говорил о ней, его интонация и манера (хотя, возможно, он того и не желал) стойко наводили на мысль, что я персонально несу ответственность за ее существование, и это меня тяготило, – самая вздорная и неуживчивая, самая… – Не договорив, он погрозил кулаком заходящему солнцу. – Боже, как я мечтаю, чтобы она имела отдельный доход, пусть скромный, и жила в собственном домике где-нибудь в деревне! О, как я мечтаю об этом!

В следующую минуту, вероятно, устыдившись своей грубости, он прибавил:

– Нет, иногда, конечно, она бывает очень милой. Будь добр, не передавай маме моих слов.

Еще одним неравнодушным зрителем семейной комедии была Сьюзан, наша прислуга за все, – первая в длинной веренице самых разных особ, каковая (вереница) закончилась только с пришествием Эми, благослови ее Создатель. Сьюзан была пожилой, дородной женщиной, подверженной приступам внезапной сонливости – на почве, как нам дали понять, нервных переживаний, – однако обладающей, по ее собственному гордому признанию, добрейшим сердцем. Стоило ей взглянуть на моих родителей, сидящих рядом, как она моментально плюхалась на стул и всплакивала от умиления; как она сама объясняла, при виде супружеской идиллии ей тут же вспоминалось собственное – навеки утраченное – семейное счастье.

Я всегда слушал Сьюзан с неподдельным интересом, но никак не мог разобраться в хитросплетениях ее былой замужней жизни. То ли она нарочно отвечала слишком уклончиво, то ли дело заключалось в природной бессвязности речи, не знаю, только путаница выходила изрядная.

В понедельник я был свидетелем, как Сьюзан орошала слезами брюссельскую капусту, печалясь о том, что, придавленная грузом других забот, не имеет возможности полить цветочки на «его» могиле, находившейся, если я правильно понял, на кладбище Мэнор-парк. Во вторник же я с замиранием сердца слушал, что конкретно намерена сделать Сьюзан, если ей еще хоть раз выпадет счастье ухватить «его» за шкирку.

– Погоди, Сьюзан, ты же говорила, он умер, – недоумевал я по окончании этой вспышки гнева.

– А то как же, мастер Пол, – ничуть не смущаясь, отвечала Сьюзан.         – Видали бы вы этого плута!

– Значит, он не похоронен в Мэнор-парке?

– Покуда нет, но когда я до него доберусь, он еще пожалеет, что сам не улегся в гроб, прохвост эдакий.

– Значит, он был нехорошим человеком?

– Кто?

– Твой муж.

– Кто это тебе сказал, что он нехороший человек? – Резкие перемещения Сьюзан из прошедшего времени в настоящее и обратно более всего сбивали меня с толку. – Если у кого повернется язык назвать его нехорошим человеком, я тому глазья выцарапаю!

Я поспешил заверить Сьюзан, что лишь спрашивал, а не утверждал.

– Как идет домой, так непременно приносит мне бутылочку джина – первое средство от головной боли, – продолжала Сьюзан, – всякий раз, благослови его Бог.

В такие моменты я предпочитал вернуться в более ясную атмосферу немецкой грамматики или смешанных дробей.

Сьюзан доставляла нам немало огорчений, так как, помня о невероятно добром сердце нашей прислуги, мы все считали своим долгом закрывать глаза на мелкие недостатки ее натуры, – то есть, все, кроме моей тетушки, которая никогда не притворялась сентиментальной.

– Ваша Сьюзан – ленивая корова, – выразила она свое мнение однажды утром, ополаскивая посуду. – Неряшливая, ленивая корова, только и умеет, что храпеть да чавкать!

Тетя имела некоторые причины негодовать: было уже одиннадцать часов, а Сьюзан все еще спала после очередного приступа «нервалгии».

– Она многое вытерпела, бедняжка, – сказала мама, вытирая тарелки.

– А будь она моей горничной и кухаркой, вытерпела бы еще и не то, потаскушка! – рявкнула тетя.

– Хорошей прислугой ее не назовешь, – признала матушка, – зато у нее добрая душа.

– Черт бы побрал ее душу! – вскипела тетя. – Вашей «доброй душе» пора указать на дверь. Я бы давно выставила эту мерзавку вместе с добрым сердцем и сундуком!

Расставание со Сьюзан произошло весьма скоро. Все случилось субботним вечером. Матушка с лицом, белым, как полотно, вошла в кабинет отца и сказала:

– Люк, дорогой, беги за доктором.

– Что стряслось? – встревожился отец.

– Сьюзан, – выдохнула мама. – Лежит на полу в кухне, говорить не может и дышит странно-странно.

– Схожу за Уошберном, – сказал отец. – Если потороплюсь, может, застану его в амбулатории.

Пять минут спустя мой отец, тяжело дыша, вернулся в сопровождении врача, здоровенного чернобородого мужчины. Благодаря этой бороде он казался еще крупнее, чем был на самом деле. Доктор Уошберн спустился вниз, перешагивая ступеньки через одну и сотрясая своей мощью весь дом. На кухне он отодвинул матушку в сторону и склонился над бесчувственной Сьюзан, которая лежала на спине, широко раскрыв рот. Затем он выпрямился, посмотрел на моих родителей, с беспокойством наблюдавших за ним, и оглушительно расхохотался. Столь мощного рева я прежде не слыхал. Доктор Уошберн схватил ковшик, до половины наполненный водой, и плеснул ею в лицо Сьюзан. Та открыла глаза и села.

– Ну как, лучше? – поинтересовался доктор, по-прежнему держа ковшик в руке. – Или еще водички?

Сьюзан начала надуваться с явным намерением выразить свои чувства, но раньше, чем она успела произнести хоть слово, доктор Уошберн вытолкал нас троих из кухни и крепко захлопнул дверь.

С лестницы мы слышали, как злобный голос беснующейся Сьюзан становился все пронзительней, но время от времени пропадал, заглушаемый раскатами громового хохота доктора Уошберна. Когда же она на секунду умолкала, чтобы набрать в грудь воздуха, доктор поддерживал ее ободряющими возгласами: «Браво!», «Лай, красотка, лай дальше!», «Ах, как приятно тебя слушать!» – хлопал в ладоши и притопывал ногами.

– Чудовище, – ужаснулась мама.

– Когда узнаешь его получше, сама поймешь, что он интереснейший человек, – заверил ее отец.

– Не собираюсь я узнавать его получше, – холодно произнесла мама, однако же никому из нас не ведомо, что готовит грядущее.

Когда шум внизу наконец утих, послышался другой голос, негромкий, но твердый, а потом с лестницы донеслись тяжелые шаги доктора Уошберна.

Матушка раскрыла кошелек и, как только врач вошел в гостиную, шагнула ему навстречу.

– Сколько мы вам должны? – Голос у нее подрагивал от напряжения.

Доктор закрыл кошелек и легонько отвел ее руку.

– Кружку пива и отбивную, миссис Келвер, – ответил он, – которую я собственноручно зажарю на вашей кухне после того как возвращусь сюда через час. А поскольку вы остались без прислуги, – продолжал доктор, пока матушка глядела на него, лишившись дара речи, – уж разрешите мне заодно приготовить отбивные и для вас; я большой мастер этого дела.

– Позвольте, доктор... – начала было мама, но тот положил свою огромную лапу ей на плечо, и она опустилась на стул.

– Милая леди, – проговорил доктор, – вам не следовало впускать эту особу в дом. Она пообещала мне убраться отсюда через полчаса, а я вернусь и проверю. Выдайте ей жалованье за месяц и разведите хороший огонь. – Прежде чем мама успела что-либо ответить, он ушел, громко стукнув парадной дверью.

– Какая странная личность, – промолвила мама, постепенно оправившись от изумления.

– Сильный характер, – заметил отец. – Ты удивишься, но в округе его боготворят.

– Прямо не знаю, что думать, – сказала матушка. – Пожалуй, схожу в лавку, куплю отбивных.

Так она и сделала.

Сьюзан, трезвая как стеклышко, покинула наш дом, мечтая унести ноги до возвращения доктора, а тот, как и обещал, вернулся ровно через шестьдесят минут. Я лежал с открытыми глазами – ибо ни один человек в мире не смог бы спать или желать сна, если поблизости находился доктор Уошберн, – и слушал, как по дому разносятся взрывы хохота. В тот вечер за столом смеялась даже моя тетка, а когда хохотал доктор, мне казалось, будто подо мной трясется кровать. Не желая пропускать самое интересное, я поступил так же, как поступают непослушные мальчики, а порой и некоторые непослушные девочки под напором схожих чувств, – то есть, завернулся в одеяло и пошлепал вниз, придав лицу несчастное выражение больного (может быть, даже смертельно) дитяти, срочно нуждающегося в родительской ласке. Матушка сделала вид, что сердится, но я знал, что это лишь игра на публику. Вдобавок я испытывал не то чтобы боль, но крайне неприятное ощущение (довольно частое в то время), словно проглотил купол собора Св. Павла. Доктор заявил, что это распространенная жалоба у детей, вызванная чересчур ранним подъемом и столь же ранним отходом ко сну, а также излишним количеством умственных занятий. Он посадил меня к себе на колено и прописал диету, которая включала столовую ложку светлой патоки четыре раза в день и капельку шербета на язык строго за десять минут перед каждым приемом пищи.

Тот вечер навсегда останется в моей памяти. Мама была оживлена как никогда, на ее щеках разыгрался румянец, глаза радостно блестели. Чтобы защититься от жара очага, в руке она держала пестрый бумажный веер. Я смотрел на нее из-за стола, и в душе у меня внезапно родилось чувство прекрасного. Повинуясь безотчетному порыву, я, все так же завернутый в одеяло, соскользнул с колена доктора и уселся на корточки подле каминной решетки, откуда мог украдкой бросать взгляды на лицо матери.

Отец тоже сразу показался мне выше, полным нового достоинства; даже говорил он иначе – более непринужденно и красноречиво. Тетя Фанни блистала остроумием и держалась очень любезно – для нее, конечно, – и даже я задал один-два вопроса, которые почему-то вызывали всеобщий смех, так что я решил запомнить их и при случае задать снова.

Такова была сила обаяния этого человека – при помощи магических чар своего потрясающего жизнелюбия он проявлял в каждом его лучшие качества. В обществе доктора умные превращались в гигантов мысли, а недалекие удивлялись собственной сообразительности. В беседе с ним Подснап [12] мог вести себя игриво, а Догберри [13] поражать проницательностью. Однако более всего мне нравилось слушать доктора Уошберна. О чем именно он говорил, сказать я не могу, так же как дети из Гаммельна не вспомнили бы мелодию, которую наигрывал Крысолов. Знаю лишь, что, слушая переливы его зычного голоса, я уже не видел стен убогой комнаты: они словно бы таяли и передо мной расстилался дивный новый мир, зовущий к себе. Мир, полный звонких битв, где одни побеждают, а другие проигрывают, но поражения ничего не значат, ибо, независимо от исхода поединка, благородные законы игры одинаковы для всех. В этом мире славные джентльмены не боялись ни жизни, ни смерти, а Судьба лишь исполняла обязанности распорядителя празднеств.

Так состоялось мое первое знакомство с доктором Уошберном, известным во всех трущобах и переулках нашего квартала под именем доктора Хэла Задиры, ну, а грустную ноту в тот вечер вносила непредсказуемость поведения этого человека. То он морщил нос, как пес перед тем, как тяпнуть вас за ногу, и тогда превращался в настоящего дикаря – с грубыми инстинктами, грубыми манерами, грубыми забавами и шутками; то взгляд синих глаз становился по-матерински нежным, и тогда его можно было принять за ангела в мягкой фетровой шляпе и свободном пальто, под которым сложены крылья. Я часто пытался решить, к добру или к худу я узнал доктора Уошберна, однако спрашивать об этом – все равно что интересоваться у дерева, во благо или во вред его кроне шумят ветра и хлещут дожди.

Место Сьюзан какое-то время оставалось вакантным. Немногочисленным друзьям, приезжавшим издалека повидать нас, матушка объясняла, что наша «горничная» была вынуждена в спешном порядке уволиться и теперь мы ожидаем прибытия новой, более толковой прислуги. Месяц, однако, проходил за месяцем, а мы все ждали, и в редкие дни, когда клиент звонил в звонок, отец, выждав приличествующую паузу, открывал парадную дверь, а потом перегибался через перила и негодующе вопрошал в сторону кухни, куда запропастилась «Мэри» или «Джейн». Чтобы помощник булочника или молочник не разнесли по округе новость, будто Келверы из большого дома на углу сидят без слуг, матушка опускала на лицо плотную вуаль и сама ходила за продуктами в самые дальние лавки.

Признаюсь, мои родители были обычными слабыми людьми. Они стыдились бедности, словно тяжкого преступления, и потому использовали гораздо больше жалких и ненужных ухищрений, чем полагалось бы людям отважным. Наша кладовая часто пустовала, зато портвейн, шерри и тарелочка сахарного печенья всегда стояли в буфете; огонь в очаге едва горел, но по воскресеньям отец появлялся в сияющем цилиндре, а матушка шуршала черным шелком.

Тем не менее, я не позволю вам усмехаться, считая, что притворство их было порождено тщеславием, а вовсе не ложным чувством собственного достоинства. Найдутся уважаемые джентльмены-писатели – их мирок с востока ограничен Бонд-стрит [14], – которые усмотрят в потугах бедности скрыть свои прорехи лишь повод для шутки, но лично мне от этого отнюдь не смешно. Я-то знаю, сколько надежд и сомнений было связано с нанятым на вечер лакеем, как дорого обошелся заказанный за неделю в кондитерской десерт из мороженого с фруктовым желе. Все это вызывает у меня жалость, а не усмешку. Геройство бывает разным. Загляни в гости к доктору Уошберну сам принц Уэльский, хозяин выставил бы на стол хлеб, сыр и пиво и без всякого смущения разделил бы трапезу с его королевским высочеством. Мои родители, напротив, сидели на жидком чае только ради того, чтобы мистер Джонс или мистер Смит, случись им зайти к нам, всегда могли угоститься бокалом вина. Помню, однажды отец с мамой спорили из-за единственного яйца, приготовленного на завтрак: матушка настаивала, что яйцо должен съесть отец, которому предстоит целый день вести дела, а тот подвигал тарелку к ней, аргументируя свое решение тем, что ее ждет поход в лавку. Наконец, они пришли к согласию, разделив яйцо между собой, и оба претендовали на белок как на более питательную часть продукта. Разумеется, это мелочи, однако же помните, что не стоит ждать от моей истории широкого размаха.

Мне такая жизнь казалась замечательной. Патока вместо сливочного масла – что может быть лучше? Я обожал колбаски на обед, а жареная рыба с картошкой на ужин, тайком принесенная в саквояже, доставляла мне гораздо больше удовольствия, чем скучная еда из трех блюд, когда только и ждешь десерта. Как весело тогда было! Взять хотя бы мытье крыльца по ночам, когда на тускло освещенной улице джентльмен с ногами, обмотанными мешковиной, вполне мог сойти за чересчур долговязую поломойку. Я караулил у ворот, готовый подать сигнал, едва кто-либо, похожий на позднего гостя, завернет за угол, а между делом бегал к дому, отзываясь на тихий свист отца, чтобы помочь ему отыскать в темноте каменную плиту из-под очага – он всегда ставил ее куда-то не туда. Насколько интереснее носиться по разным поручениям или помогать чистить ножи, нежели тратить целое утро, поражаясь вопиющей неправильности определенных французских глаголов или делая бесполезные расчеты, на сколько некий Х, движущийся со скоростью четыре с четвертью мили в час, опередит некого Y, чья скорость ограничена тремя с половиной милями в час, учитывая, что вышел он на два и три четверти часа раньше, притом что весь спор сводится к пустой теории, поскольку ученику не предоставляется никаких сведений относительно степени жажды, испытываемой пешеходами X и Y.

Мама и отец относились к своему положению легко, со смехом, и я ни разу не слышал, чтобы они жаловались, ибо в вышине над ними сияла утренняя заря надежды, а какой узник, сумевший сбежать из своей тюрьмы, обращает внимание на содранные колени и локти, когда вдалеке, в проеме, ведущем к свободе, за колючими зарослями брезжит солнечный свет?

– Я и не представляла, как много работы по дому, – говорила мама. – Впредь я велю слугам трудиться строго по часам, с небольшими перерывами на отдых. Как ты думаешь, Люк, это правильно?

– Совершенно правильно, – подтверждал отец, – и знаешь, что еще? Когда мы переедем в другой дом, я буду настаивать, чтобы хозяин приказал выложить крыльцо из мрамора. Достаточно провести по мрамору влажной губкой, и он уже чистый.

– Можно еще выложить крыльцо мозаичной плиткой, – подсказала мама.

– Или мозаичной плиткой, – согласился отец, – но мрамором – более оригинально.

На моей памяти лишь один раз небольшая тучка омрачила ясный небосвод. Это случилось в воскресенье, когда матушка, сидя за столом посреди обеда, обратилась к отцу:

– Давай оставим часть мясного рагу на завтра, Люк. Нас ждет омлет.

Отец опустил ложку.

– Омлет?

– Ну да, – подтвердила мама. – Я решила сделать еще одну попытку.

Отец полез в кухонную кладовку – как правило, мы обедали на кухне, чтобы не носить еду и посуду туда-сюда, – и вернулся с топором.

– Люк, зачем тебе понадобился топор? – забеспокоилась матушка.

– Разрубить омлет, – заявил отец.

Мама расплакалась.

– Что с тобой, Мэгги?

– Я знаю, что в прошлый раз омлет вышел жестким, – всхлипнула мама, – но это все из-за плиты, Люк, ты же сам понимаешь.

– Милая, я только хотел пошутить, – мягко произнес отец.

– Мне не нравятся подобные шутки, – ответила матушка. – С твоей стороны нехорошо так шутить!

Полагаю, матери вообще не нравились шутки в ее адрес. За свою жизнь я не встречал женщины, которой это пришлось бы по душе, да, если подумать, и мужчины тоже.

Вскоре между мной и отцом возникла дружба, ибо он был самым большим ребенком из всего моего окружения. Иногда мама тоже казалась совсем юной. Я сводил знакомство с мальчиками и девочками моих лет, но все они взрослели, тогда как отец нисколечко не менялся. Виски его седели; на лице, если приглядеться, были заметны морщины – особенно в уголках глаз и вокруг рта, но эти глаза блестели как у мальчишки, смеялся он как мальчишка, и сердце его оставалось сердцем ребенка, и потому мы с ним были очень близки.

На узкой полоске земли, именуемой садиком, мы вдвоем играли в крикет. Из-за особенностей местоположения игру пришлось дополнить рядом правил. Например, удары мячом по ногам запрещались в связи с угрозой соседским окнам. Выход мяча за пределы поля также не приветствовался, поскольку приводил к временному прекращению игры: и подающий, и отбивающий были вынуждены проходить через дом на улицу, чтобы отобрать мяч у какой-нибудь хищной стаи сорванцов, которые принимали наш игровой инвентарь за подарок, свалившийся непосредственно с небес. Иногда, поднявшись рано-рано, мы шли через болото искупаться в небольшом ручье, что впадал в речку, однако это «грязное» занятие по возвращении требовало тщательного мытья ног. Порой, совсем уж нечасто, мы ехали в Хакни, пешком добирались до моста, брали лодку и плыли вверх по реке Ли до Пондерс-Энд.

Поскольку описанные развлечения были связаны с теми или иными трудностями, чаще всего мы с отцом просто отправлялись на длинные прогулки. В те времена даже в окрестностях болот Плейстоу оставались прелестные уголки. Там и сям к зыбкой почве клонили ветви стройные вязы. Окруженные со всех сторон неприглядной действительностью, за зелеными стенами деревьев все еще прятались живописные трактирчики. В таких местах – если не присматриваться с излишним любопытством, – можно было посидеть под дубом, потягивая пиво и мечтая об иных местах, где нет коптящих труб и убогих улиц. Во время прогулок отец разговаривал со мной, как беседовал бы с мамой, делился своими дерзкими планами о том, как отправит меня в Оксфорд, рассуждал, каким предметам и видам спорта мне следует отдать предпочтение, и всегда говорил с такой заразительной уверенностью, что я начинал верить, будто мой отъезд в эту каменную темницу – вопрос нескольких месяцев.

В один из таких дней, когда мы, со смехом обсуждая будущее, бодро шагали по шумным улицам, я рассказал отцу о словах, что однажды произнесла мама – как мне казалось, давным-давно, ведь жизнь, словно катящийся под гору валун, в начале движется медленно. Мы с ней сидели на ковре из мха у подножия «Причуды» старого Джейкоба, и матушка назвала отца принцем, что пытается вызволить нас из мрачного замка под названием «Трудные времена», сторожит который ужасный дракон по имени Бедность.

Отец расхохотался, его ребяческое лицо порозовело от удовольствия.

– Мама права, Пол, – прошептал он, сжимая мою ладошку в руке; да, прошептал, так как на улице было очень многолюдно, но я знал, что ему хотелось кричать. – Я буду биться с этим драконом и уничтожу его! – Отец начал размахивать тростью, словно мечом, и по тому, как люди шарахались в стороны, было ясно, что его принимают за сумасшедшего. – Я пробью железные ворота и освобожу ее. С Божьей помощью, я сделаю это, клянусь!

Храбрый джентльмен, как долго и отважно он бился! Однако победа досталась дракону, а доблестный рыцарь пал, и его большое сердце перестало биться. Я читал, что клинок, носящий имя «Честный труд», всегда одолеет страшного дракона, но так бывает лишь в глупых книгах. На деле же победу над ним принесет лишь меч под именем «Обман» и крепкий щит с выбитым девизом «Не гнушайся ничем». Если у вас нет этого оружия, молитесь своим богам и стойко примите все, что выпадет на вашу долю.

 

Возврат | 

Сайт создан в марте 2006. Перепечатка материалов только с разрешения владельца ©