Борис Захаренко
Энтони Пауэлл
«Грот Венеры»
(Venusberg, 1932)
Название романа отсылает к легендарному «гроту Венеры» из оперы Вагнера «Тангейзер» — месту, где властвует богиня любви.
Граф Щербачев помог Лашингтону снять пальто и повесил его на гвоздь, на котором и без того уже висела икона. Он придвинул кушетку и сказал:
— Присаживайтесь. Угостите папиросой? Сам угостить не могу. В этом доме папирос вообще не бывает. Если они у меня и заводятся, дядя немедленно отбирает их и злится, если кто‑то из нас вздумает попросить хоть одну. А позже мы выпьем чаю.
Он не представил Лашингтона никому из присутствующих в комнате, да на них никто и не обращал внимания. Девочка с косичками перешла от гамм к пятипальцевым упражнениям, потом остановилась, подкрутила банкетку и продолжила играть. Щербачев сказал:
— Согласитесь, бывают минуты, когда человек чувствует, что больше не в силах терпеть? Вам повезло. Вы англичанин. У вас есть профессия, которая вам, по крайней мере, не слишком противна. Но войдёте ли вы в моё положение?
В полутьме комнаты, сквозь тени, Лашингтон всё же различал глянцевый блик на лысине незнакомого мужчины. «Интересно, — подумал он, — не тот ли это дядя, который вечно набивает карманы папиросами?» Затем, вспомнив, что граф всё же ждёт ответа, обронил что‑то о том, сколь многого лишились русские.
— Нет, — сказал Щербачев. — Дело не в этом. Я испытывал то же состояние ещё в Пажеском корпусе. Пожалуй, даже хуже. Это просто хандра, как вы её называете. И ещё этот проклятый кашель.
— Сочувствую.
— А ещё родственники — родственники — родственники…
— Да?
— Понимаете, к чему я клоню?
Одной из причин, почему в комнате было так жарко, было то, что щели в окнах заклеили обёрточной бумагой. В углу рядом с очень старой женщиной пыхтела маленькая керосинка, чадила и глядела на мир с явным намерением всех отравить. Старушка резко захлопнула книгу, швырнула плед чуть ли не на керосинку и заковыляла через комнату. Лашингтон встал, пропуская её. Щербачев сказал:
— Это моя бабушка, о которой я вам рассказывал. Помните? Её знаменитое упрямство. Но не беспокойтесь. Она почти не говорит по-английски, к тому же глуха. Можно говорить всё, что угодно. Как я уже говорил — иногда жизнь здесь становится совершенно невыносима.
— Я могу чем-то помочь?
— Как вы знаете, я инженер. Но что меня ждёт в этой профессии? Неужели я навсегда останусь с этими людьми в этой комнате? А ведь когда я был молод и собирался поступать в Кавалергардский полк, было то же самое. Я всё думал о бесконечной череде утомительных светских обязанностей и скучной полковой жизни впереди. Я не видел выхода. Говорю вам это, чтобы вы поняли: мои страдания вызваны не только превратностями судьбы.
— А что гложет вас сейчас?
— Да, — сказал Щербачев, и его голос впервые за весь разговор ожил. — Пожалуй, именно что гложет. Это сильнее, чем обычно, и не проходит. Я скажу вам. Дело в госпоже Мавриной.
— Продолжайте.
— Я думаю о ней всё время с тех пор, как мы плыли вместе на корабле. Мне нет никакой возможности её увидеть. Да если бы и увидел — что толку? Ясно, что я ей не нравлюсь. И это, если хотите знать, одна из причин, почему я так себя ощущаю.
— Да, — произнёс Лашингтон. — Это всё усложняет.
|