Ollem
Она уже с порога явно расслышала мужской голос. И как можно суровее произнесла:
– Банни!
– Я тут! – пропела Банни.
Бросив куртку на лавочку в прихожей, Кэйт прошла в гостиную. Банни восседала на диване: личико в ореоле золотых кудряшек, взгляд – сама невинность, блузочка с открытым плечом и не по погоде тонка, а рядом один из сыновей Минтсов из соседнего дома.
Вот так новости. Эдвард Минтс был значительно старше Банни, нездорового вида и с непонятной растительностью на лице, с точки зрения Кэйт, напоминающей лишайник. Школу закончил еще позапрошлым летом, а поступить в колледж все никак не мог. Мамаша его утверждала, что мальчик страдает от японской болезни.
– И что ж за болезнь такая? – поинтересовалась как-то Кэйт.
– Это когда молодые люди месяцами не выходят из своей комнаты, не хотят больше жить… – пояснила миссис Минтс.
Вот только Эдвард проводил время не в своей комнате, а на застекленной террасе. Из окна их столовой было прекрасно видно, как он сидит в шезлонге, обхватив колени, и курит подозрительного размера самокрутки.
Ну ладно. По крайне мере, романа не ожидается (Банни питает слабость к спортивному телосложению). Как бы то ни было, правило есть правило.
– Банни, ты же знаешь, что нельзя водить мальчиков, когда дома никого нет, – произнесла Кэйт.
– Мальчиков?! – возмутилась Банни, удивленно вытаращив глаза. – У меня урок испанского!
В доказательство она потрясла открытым блокнотиком, который лежал у нее на коленях.
– Неужели?
– Папа мне разрешил? Сеньора сказала, мне нужен репетитор? А я у папы спросила, и он сказал «да»?
– Да, но… – начала было Кэйт.
Да, но вряд ли сеньора имела ввиду соседского наркомана. Вслух Кэйт этого не сказала (тоньше нужно действовать). Она только повернулась к Эдварду и спросила:
– Вы хорошо владеете испанским, Эдвард?
– Да, мэм. Я изучал испанский в течение пяти семестров.
Непонятно, «мэм» для выпендрежа или серьезно. Но в любом случае обидно. Не настолько она старая.
– Я иногда даже думаю на испанском.
Тут Банни хихикнула. Она по любому поводу хихикала.
– Он меня многому уже научил? – вставила она.
У нее была дурацкая привычка произносить утвердительные предложения как вопросы. Кейт любила ее дразнить, всерьез на них отвечая.
– Я понятия не имею, меня тут не было, – сказала она.
– Чего? – не понял Эдвард.
– Не обращай внимания? – сказала Банни.
– И в каждом семестре я получал «А» или «А» с минусом, – продолжил Эдвард, – кроме последнего года. Но тут не моя вина. Я тогда переживал тяжелые времена.
– Замечательно, но Банни все равно нельзя принимать молодых людей, когда дома никого нет.
– Ох! Как это унизительно! – воскликнула Банни.
– Такая жизнь, – ответила Кейт. – Вы продолжайте занятие, а я буду поблизости.
Она вышла из комнаты. Выходя, услышала, как Банни прошептала:
– Ун стервоза.
– Уна стервоза, – учительским тоном поправил Эдвард.
И оба прыснули. Банни совсем не такая милая девочка, как все думают.
Как ее вообще угораздило родиться, Кейт так до конца и не поняла. Их мама, хрупкая блондинка с нежно-розовым цветом лица, золотыми волосами и глазищами в пол-лица, точь-в-точь как у Банни, практически не вылезала из съемных номеров и тому подобных заведений, поэтому первые четырнадцать лет своей жизни Кейт ее почти не видела. А потом вдруг родилась Банни. У Кейт в голове не укладывалось, почему бабушка с дедушкой эту идею поддержали. Возможно, их никто не спросил, слишком велика была страсть. Тоже маловероятно. Как бы там ни было, после второй беременности у Теи Батисты обнаружилась (а может быть, развилась) некая сердечная патология, и она скончалась, не дожив до первого дня рождения Банни. Кейт и до того маму не видела, поэтому особой разницы не заметила. А Банни, хотя не помнила мать, иногда мистическим образом копировала ее жесты – так же скромно поджимала губки и изящно покусывала кончик указательного пальца. Словно, пока сидела в утробе, научилась. Их тетя Тельма, сестра Теи, всегда говорила:
– Ох, Банни! Вот вижу тебя, и слезы наворачиваются! До чего же ты похожа на твою несчастную маму!
А Кейт на мать ни капли не походила. Она была смуглая, ширококостная и неуклюжая. Если бы она стала грызть палец, это смотрелось бы нелепо. И милой девочкой ее никто никогда не называл.
Она была настоящая уна стервоза.
|